М. В. Асмус.

Преподаватель ПСТБИ

ПЕРЕВОДЧЕСКАЯ ТЕХНИКА О. Г. КОЧЕТКОВА.
(по материалам "Православного богослужения...". Вып. 1, 2, 3)

Новые переводы и всякого рода справы богослужебных текстов есть дело общецерковное и в высшей степени ответственное, потому как затрагивает одну из важнейших частей Священного Предания Кафолической (Соборной) Церкви - закон молитвы (lex orandi). В нормальных исторических условиях подобные начинания (переводы на грузинский, на славянский, Никоновская справа и др.) инициировались на самом высоком уровне управления Церковью - императорами, епископами, князьями, а производились весьма компетентными и специально для того назначенными людьми по благословению церковных властей, что служило достаточной гарантией от искажения Традиции. Напротив, смутные времена выплескивают многочисленные самочинные опусы одного общего подозрительного свойства: все они исходят от каких-то одиночек, одержимых известным кругом светлых идей и неудержимо влекомых некоей неведомой силой к их воплощению.

В этом контексте совершенно особое место занимает переводческая деятельность свящ. Г. Кочеткова: в ней он старается, хотя и особым, нетрадиционным способом, - именно, находясь в непрерывной обратной связи с "царственным священством", с "народом Божьим", - оставаться в русле Предания. Искренность его устремлений, серьезность предпосылок и горячее рвение к делу заставляет более внимательно подойти к его трудам в надежде встретить глубокое понимание предмета, вдумчивое освоение закона молитвы (lex orandi) в его взаимосвязи с законом веры (lex fidei), филигранную отточенность формы, а главное, устойчивые принципы самого перевода. Любому человеку русской культуры должно быть небезразлично обещание автора создать новую особую форму русского языка - литургическую (1, 7).

До сих пор русская культура обходилась только одним литургическим языком - церковнославянским, и то уважение, которое о. Г. выражает к нему в предисловии к вып. 1, выдает в нем человека знающего и любящего свое недавнее прошлое. Не что иное, как чуткость к явлениям культуры навела его на мысль заниматься не столько переводом, сколько русификацией существующего литургического языка (1, 11). Особый интерес в этой связи вызывают те отношения, которые переводчик выстраивает со своими церковнославянскими образчиками, не говоря уже о греческом подлиннике.

Каков же, в самом деле, тот арсенал технических средств, которым пользуется автор в своем кропотливом труде?

Прежде всего это внешний русифицирующий формант - гражданский шрифт и новая орфография. О церковном назначении призвана напоминать только обложка с восьмиконечным крестом и двумя строчками заглавия, стилизованными под церковный вид (недостает лишь ударений, титла и буквы Й перед гласным); стилизации удостоено также слово выпуск и следующая за ним арабская цифра несколько увеличенного размера (также без титла).

Следующий, более внутренний языковой формант - морфологический: все формы славянского языка, не свойственные современной разговорной и печатной речи, подвергаются последовательной замене на соответствующие (или не совсем соответствующие) им русские формы, хотя бы отличие измерялось и одним звуком: святого, бессмертного, ниспошли, придите, примите, Божьих, благодатью, дьяконстве (!, хотя гр. ), пред лицом и т.п. Исключение составляют лишь некоторые "застывшие" формы звательного падежа (Боже, Господи, Иисусе Христе и немн. др.), форма Благий (только в Шестопсалмии, пер. акад. С. С. Аверинцева, тогда как во всех прочих случаях Благой, Святой и т.д.), а также частое употребление формы 1 л. мн. ч. простого будущего в значении призыва к действию (? ц.-слав. повел. накл.: Помолимся, воззовем, возгласим и т.п.) и столь же частое введение цели союзом да (= ц.-слав. желат. накл.). Пожалуй, единственное недоразумение с ц.-слав. (и, соответственно, греч.) желательным наклонением возникает там, где оно не выражено модальной частицей и по форме напоминает будущее время: здесь переводчик трепетно сохраняет форму, бесстрастно расставаясь с содержанием.

С морфологией нового литургического языка в ногу идет фонетическая структура: здесь повсюду видна заботливая рука редактора, ограждающая при помощи надстрочных знаков, как заведено в начальной школе, от нежелательного церковного прочтения случайно совпавшие слова (ещё, мёртвых, припадём, Твоё, поклoнимся, дyшам и мн. др.).

Но наиболее объемная и трудоемкая работа проведена в отношении лексического состава нового литургического языка. Основная сложность заключается в том, что в греческих и, соответственно, церковнославянских богослужебных текстах слишком большой словарный запас, не вмещающийся в ущербное сознание современного человека. Ориентируясь в первую очередь на культурный уровень своей паствы ("Сегодня", "НТВ", "Эхо Москвы" и т.п.), но не упуская из виду и некоторых других представителей русскоязычного населения, о. Г. предлагает новый, упрощенный лексикон, свободный от многовековых нагромождений и призванный приобщить слушателя к простоте первобытной речи. В этой работе прослеживается несколько основных направлений:

1) редукция лишних составных слов и сложных понятий: ўҐ"ЁЄО"qЇл© > прекрасный (1, 100); ЎА"ЈО"qЇЙҐ > красота (1, 106); ¦Ё§­О¤шяўҐжк > Податель жизни (в величаниях Господских); ЎА"ЈОгвашОЎЙҐ > благосердие (1, 81: по формуле "два в одном", так как слово благосердие есть в ц.-слав. само по себе) и т.п. Здесь, правда, переводчик сталкивается с серьезной проблемой: невозможно, поистине невозможно уже подобрать русские эквиваленты к словам благословение, благодать, благоговение, Богородица, Вседержитель, человеколюбие и нек. др., которые приходится оставить в первоначальном, чуть ли не Кирилло-Мефодиевском варианте; одно только ЎА"ЈОаябвўОашҐ­ЙҐ ўО§¤fеМўк куда-то растворяется, и на его месте появляется благодатная погода (в смысле "лето, солнце, море, легкий ветерок...");

2) сужение области значений каждого слова до одного единственного значения: например, за словом потоп оставляется единственное значение "всемирного потопа", тогда как все прочие потопы суть не более, чем наводнения (1, 34); богатый в значении "обильный" получает новую жизнь в слове неистощимый (1, 30); причастие мыслится только в контексте причащения Святым Тайнам, а ЇаЁзoябвЙ? бАвшяЈМ ¤Аеy во избежание каких-либо недоразумений передается как общение Св. Духа (1, 96 и 101; 3, 31, выражение не совсем ясное для восприятия на слух из-за сохраненного управления род. падежом) и т.п.;

3) упрощение некоторых богословских понятий. Здесь помогает разобраться особое написание слов: (присно-)Дева Мария, (превыше-)небесный жертвенник и т.п., говорящее о том, что заключенное в скобки может быть спокойно опущено без потери смысла. Этим средством достигаются самые различные цели: например, первое понятие в укороченном своем виде, хотя и напоминает что-то католическое, но в действительности вполне укладывается в протестантскую мариологию, допускающую братьев и сестер Христа по матери; второе же является хорошим образцом демистификации литургического языка, его освобождения от излишнего спиритуализма, доставшегося в наследие от далекой средневековой византийской патристики.

Впрочем было бы несправедливым пройти и мимо обратного процесса, менее значительного по объему, но в достаточной степени заметного по яркости. Имеем в виду пополнение словарного запаса неологизмами, такими как: тиранство (? ¬гзшЁвҐ"мбвўО), возжги (? ўО§бЙ{©), внемлем (? ўшО­¬Ґ¬к) и т.п. В этой части работы особенно проявляется новаторское, обновляющее начало переводческого труда о. Г. - основной импульс его творческой активности.

Дерзновенный и, порой, критический подход к первоисточникам позволяет открывать в богослужении новые глубины, которых часто попросту недостает оригиналам, и выражать их на языковом уровне. Прежде всего, это называние людей в молитвах чадами Божьими вместо прежнего унизительного рабы. Отпуст Сретения приоткрывает завесу над неизвестным доселе подвижным характером младенца-Христа, изволившего носиться (!) во объятиях прав. Симеона (1, 137). Исполнение Евангелия Христова, которому вот уже без малого 2000 лет призвано научать чтение Слова Божия за богослужением, понимается особым образом - применительно к общине о. Г. - как совершение благовестия (1, 87). Подобным же образом содержание одной из священнических молитв утрени, наполненное просьбой научить нас Їашяў¤г j бАвшл­о бОўҐаишявЁ, в редакции о. Г. получает некоторый юридический подтекст: Завершать оправдание (чье?) и освящение (кого?)... научи нас (1, 50).

Заканчивая разговор о лексике, необходимо коснуться и вопроса стиля. Здесь автор переводов показывает себя терпимым ко всякого рода стилистическим явлениям, особое предпочтение отдавая "смешанному" стилю: на ослёнка воссесть изволивший (3, 130); в пещере родившийся и возлёгший в яслях (1, 134); восставь с постели (2, 7), но поднявший нас с лож наших (1, 52); укрой покровом (? ? ЇО¤к ЄашОўО¬к) крыл (2, 7), но под сенью крыл (С. Аверинцев); помилуй эту дщерь... ныне родившую сего младенца (2, 7). Порой же пробиваются ростки высокого стиля с сопутствующей ему темностию мысли: сохрани во всякое время... от противоречащих действий дьявольских, замыслов напрасных и воспоминаний злых (? В ?б{ЄяЈМ ЇаОвшЁў­яЈМ ¤q©бвўя ¤ЙшяўО"мбЄяЈМ j В ?О¬ли"шҐ­Й© бfҐв­лек, j ўОбЇО¬Ё­шя­Й© "гЄшяўлек). Или о женщине в первый день после родов: очисть ее... от различных стыдных утробных вещей, находящихся в ней (?!). Еще один выразительный пример: избавь от ужасов в ночu и от всякой язвы (? ср.   - ўqйЁ), во мраке ходящей, и сон... соделай... дьявольскому наваждению непричастным (ср.  - Вc㦤шҐ­­л©. 1, 32).

Обращаясь к церковнославянскому синтаксису, невольно задумываешься о достаточно сложной задаче его модификации применительно к нормам современного языка. Дело в том, что создавался он как наиболее близкий коррелят к синтаксису греческому и был один только способен повторить наиболее сложные синтаксические явления последнего, такие как субстантивация инфинитивов с зависимыми словами и причастных оборотов, организация распространенных приложений, оборот genetivus absolutus, организация текста с помощью логических частиц, аттрибуция определений; синтаксические функции падежей (в случае употребления без предлога); свободный порядок слов в предложении; имплицирование подлежащего (личного местоимения); широкое использование связки "быть" (полная парадигма) и т.д. Русский перевод, не имея достаточных средств для повторения всех вышеперечисленных синтаксических явлений, заведомо обречен на перекрой структуры фразы и текста, известную потерю выразительности и создание искусственных построений, а при невысоком уровне образованности переводчика - на множество неточностей и ошибок.

Но здесь кроется одна связь, которая за множеством прочих дел, похоже, осталась вне поля зрения переводчика. Синтаксис богослужебных текстов, как в равной степени и лексика, полностью подчиняются требованиям жанра. Любое переустройство текста влечет за собой разрушение его поэтики; а ведь поэтика молитвословий - этой особой формы риторики - и составляет тот самый lex orandi (в части формы), о "тонкой реставрации" которого так печется наш дерзновенный русификатор. В его "Православном богослужении" практически нет ни одного молитвословия (кроме разве что Господи, помилуй и немн. др.), в котором была бы сохранена поэтика оригинала. Жанр молитвы, создаваемый особым порядком слов (риторической инверсией), особым построением логики текста (классическая схема: призывание - прошение - славословие), особым использованием поэтических тропов (метафор и др. метонимий), просто прекращает свое существование, как только начинает страдать один из составляющих его элементов. Снимаешь инверсию - получается проза; сдвигаешь логику - разрушается форма; разводишь тропы - остается учебник по нравственности.

Становление таких особенностей богослужебного языка восходит ко временам Свв. Апостолов, а в известном объеме - даже и к ветхозаветным временам. В работе над этим очерком нам довелось сделать небольшое, но весьма интересное наблюдение: установительные слова Спасителя о Св. Хлебе, содержащиеся в известных четырех местах Нового Завета, в греческих литургиях Златоустовой и Василиевой (по большинству рукописей) имеют одну особенность, заимствованную у ап. Павла (1 Кор 11: 24). Отличие Павла от Евангелистов состоит только в том, где поставлено местоимение  - ¬ОъҐ: по правилам повествовательной речи (а Евангелисты доносят до нас событийную сторону Тайной Вечери) оно энклитически присоединяется к главному слову: (= ц.-слав.) В то же время, ап. Павел, ревнуя о достойном вкушении Евхаристии, напоминает Коринфянам об ее установлении (точь-в-точь как это бывает на каждой евхаристической молитве) и произносит установительные слова над Св. Хлебом с некоторым нарушением правила: которое можно объяснить только в рамках риторической инверсии. Я склонен утверждать, что эта риторика - отражение литургической практики, современной Апостолу. То, что по-славянски это осталось невыражено, можно объяснить по-разному. Главное, что после таких вещей не хочется даже и вспоминать, как о. Г. препарирует не только установительные слова Господни (о чем уже упоминалось прежде), но и вообще, все тексты нашего богослужения.

Читатель, наверное, давно догадался, что отношения между переводом и греко-славянским оригиналом, которые нам так хотелось обнаружить у о. Г., совсем не безоблачные. Вышедшие из под пера переводчика тексты, полные стилистических и семантических противоречий, работают только на одну из целей, высказанных в предисловии к ним: эта цель - встряска заскорузлого прихожанина, призванная пробудить в нем дремлющий рассудок. Но совершенно очевидно, что одной такой встряской жить долго невозможно, тем более что с привычкой пропадет и она, а останется одно только разбитое корыто, изъеденное жуком гордыни и поросшее мхом равнодушия. Вероятно, это интуитивно известно и самому о. Г., иначе бы ему не пришлось возлагать столько надежд на новое литургическое творчество, уже ни в чем не зависящее от традиции, а опирающееся лишь на странную уверенность в своей маленькой местной правоте.